Ночь после Восьмого марта на улице выдалась бурной, как и всегда. Женщины шумно отмечали праздник, и веселье затянулось до глубокой ночи. В воздухе звенели разбивающиеся бутылки, песни то и дело переходили в пронзительный визг, а раскаты смеха растекались по заснеженной улице, словно дым по огороду.
К полуночи дорога превратилась в сплошное снежное месиво. Кто-то устало плелся домой, кто-то ещё пытался идти бодрым шагом, а некоторые и вовсе пускались в неуклюжий танец, совершенно не попадая ни в такт музыки, ни в рыхлый снег.
Утром Иван, как подобает доброму хозяину, вышел на крыльцо с лопатой в руках. С высоты крыльца улица представала в привычном виде: сугробы возвышались почти по колено, а под окнами раскинулась причудливая картина — кривые, рваные следы, округлые пятна там, где кто-то стоял, яростно размахивая руками и что-то доказывая ночному морозу. Это были живые, деревенские следы.
Бабка Марья, выглянувшая из окна соседнего дома, лишь покачала головой:
— Опять, — подумала она, — половина улицы по чужим калиткам ходила. Хорошо ещё, что без драк обошлось.
Иван уже было собрался приняться за уборку снега, но вдруг замер. Чуть в стороне, там, где весёлое месиво следов сворачивало к соседскому дому, виднелась ещё одна тропа. Она была ровной, словно прочерченной линейкой.
Следы были крупнее и глубже тех, что оставлял сам Иван — будто человек, оставивший их, был тяжелее и шире. Но в них не было и тени пьяной пляски: шаг следовал за шагом с ровными интервалами, глубина следов была одинаковой. Тропа шла из леса, пересекала улицу и уходила обратно, ни разу не свернув, не заглянув ни в один двор.
Марья прищурилась, вглядываясь:
— Не зверь, — размышляла она. — Не лапы, не когти — сапог. Вроде человеческий, да великоват. И шаг… не деревенский. Наш по ямкам, по колдобинам пляшет, а тут — сугроб, бугор, наклон, а следы всё те же, будто тому, кто шёл, всё равно, по чему ступать.
Иван спустился с крыльца и двинулся по этой загадочной тропе к лесу. Марья следила за ним взглядом:
— Ну иди, иди, любопытный, — пробормотала она. — Только потом не удивляйся. Она таких уже видела — кто за следами ходил, а потом ночами из окна выглядывал.
На краю леса тропа вдруг обрывалась. Не расходилась, не смазывалась — просто исчезала. Ещё шаг — и ровный снег, словно нетронутая простыня. Ни сломанной ветки, ни осыпанного льдом ствола — ничего. Как будто тот, кто шёл, вдруг передумал идти дальше и шагнул не вперёд, а куда-то вверх.
Иван стоял, вслушиваясь в тишину леса. Где-то далеко ворчала собака, переступая на цепи.
Марья, опершись о подоконник, тяжело вздохнула:
— Опять пришёл, — прошептала она. — На людей посмотреть.
Возвращаясь к дому, Иван прошёл мимо ночного месива — там, где женщины до утра топтали снег и выкрикивали свои песни. Между их кривых следов местами угадывалась та самая ровная линия, чужая. Словно кто-то ходил среди них всю ночь, не вступая в разговоры, не трогая — просто сопровождая.
На крыльце жена спросила:
— Ну что, много нападало?
— Да нет, как обычно, — ответил он, стряхивая снег с лопаты. — Люди… потоптались.
Про ровную тропу он ей не сказал.
Марья, закрывая занавеску, прошептала себе под нос:
— А он всё ходит. Как праздник — так из лесу и в лес. За шумом, за огоньками следит. Главное, к дому близко не подпустить…
И с тех пор, когда по улице снова начинали раздаваться голоса и песни, Иван невольно прислушивался — не к людям, к ним он уже привык. К тому шагу, ровному, тяжёлому, который иногда слышался между смехом и песнями: из леса — к деревне, от деревни — обратно.
